— Пошли,- говорит он решительно и, подняв с земли конец поводного ремня от учага, ведет караван вверх по ключу.
Спервых шагов меня охватывает странное чувство, будто я совсем расстаюсь с мечтой увидеть близких, родных, чем жил последние дни. Неужели это предчувствие чего-то недоброго, что ждет нас на Ямбуе?…
Загря прорывается вперед, мечется по ернику, не может угадать, в какую сторону пойдет караван. Его всегда приводит в восторг предстоящий путь, если, конечно, пес идет не на сворке, как в этот раз. Но стоило Долбачи сделать несколько шагов в нужном направлении, как Загря исчез с глаз, и до обеденной остановки его не увидишь. Сколько километров он обежит в такой день по болотам, по холмам — уму непостижимо! Но как бы он далеко ни убегал, надолго не упускает из слуха шум идущего каравана.
Я очень привязан к Загре. Он много раз выручал нас из беды. В тяжелые дни, когда в наших потках не оставалось продовольствия, Загря помогал нам добывать зверя.
Идем навстречу пустырям и тишине. Ничего нет печальнее пейзажа нагорья — унылого пространства заболоченных марей. Эта земля еще не имеет сказаний, у нее нет даже прошлого. Зимою только вой холодного ветра, а летом топь и комары, да изредка на глаза попадается след зверя.
Мы знаем,что впереди нас ждут однообразные ночевки у костра, приготовление пищи, сушка одежды — привычная кочевая жизнь. И хотя все это давно знакомо, все же каждый раз, прежде чем сделать первый шаг по неизвестному пути, снова и снова внутренне проверяешь себя, готов ли ты совершить этот путь.
Сегодня нет солнца, и нагорье кажется еще больше однообразным. Идем по старым, заросшим осинником гарям, без тропы; вокруг никаких ориентиров, указывающих путь. Всюду видны лишь лесные бугры, небольшие ельнички и мелкие бесприютные озеринки. Но проводник уверенно ведет караван. Мерно покачиваясь на учаге, в поисках прохода, Долбачи объезжает топи, петляет по завалам или кочковатым марям; но как бы он ни отклонялся в сторону, выбравшись вновь в тайгу, он неизменно ведет караван на юго-восток. Иногда мне кажется, что он сбился с пути, я тайком достаю буссоль, проверяю направление и, устыдившись своих мыслей, шагаю смелее следом за караваном.
Справа, у далекого горизонта показались лиловые ступеньки гор, еще плохо различимые. Это Становой. Мы идем к нему под острым углом. Иногда с возвышенности видим причудливые горбы его угрюмых вершин, скучившихся под хрустальным куполом синего неба. Точно гигантские головы в снежных папахах, громоздятся они над глубокими ущельями, из которых с громадной высоты стекают с гулом потоки; достигнув равнины, они вдруг смолкают, спокойно ложатся в извилистые берега и бегут к океану.
Где-то там, у восточного края хребта, в хаосе вершин, — Ямбуй. До него еще много дней пути, и при этих мыслях хочется без отдыха гнать и гнать оленей, поспешать к Евтушенко.
На исходе первый день путешествия. За низкими холмами закат кровавит тусклую равнину. Пылают облака, тайга кутается в мутную синеву наступающего вечера. Идем в полной тишине, только шелест опавшей листвы слышен под тяжелыми шагами оленей.
Впереди спуск. За спуском Долбачи, проверив, ладно ли лежат на спинах животных вьюки, перевел караван через шумливый ручей, утонувший в густых зарослях черной смородины. На другом берегу проводник остановился, закурил было, но, оглянувшись на упавшее солнце, снова вскочил на учага, погнал караван к ночевке.
Мы с Павлом не удержались от соблазна, немного отстали и, забравшись в пахучие заросли смородины, рвали горстями тяжелые кисти спелой ягоды, с наслаждением набивая отощавшие за день желудки.
Вдруг впереди и несколько в стороне от следа каравана несмело, отрывисто залаял Загря.
— Медведь! Ей-богу, медведь! — крикнул Павел.
Долбачи торопливо привязывает к лиственнице оленей, выдергивает из вьюка бердану, заряжает ее и бежит на лай. Я с карабином за ним.
До слуха долетает треск сломанных сучьев, и за ольховыми кустами закачалась вершина лиственницы.
Долбачи грозит мне пальцем: дескать, зверь близко, осторожнее. А сам по- рысиному, неслышно обходит ольховник, прикладывает ложе берданы к плечу, высовывается из-за кустарника и неожиданно безвольно роняет ружье.
На лиственнице высотою с телеграфный столб, почти на верхушке, приникнув к ее последнему сучку, в страхе трясется мальчишка лет шести.
Как он попал сюда? Откуда взялся? Непостижимо! Ведь на сотни километров вокруг абсолютное безлюдье, непролазные болота, глушь. Да и вообще тут людям делать нечего.
Парнишка напряженно следит за нами сверху и, кажется, вот-вот сейчас не по-человечески заворчит или издаст призывный, а то и угрожающий клич. Волосы у него взъерошены, в глазах враждебность.
Его круглое и почти плоское лицо до ушей измазано соком голубики и от этого кажется совсем синим.Одежда на нем странноватая: рубашка, пепельно- серая от долгой носки, явно велика и спадает с его узеньких плеч. Заправлена она в штаны, сшитые из лосины, из которых он давно вырос. Ноги босые.
— Долбачи, спроси у него, как он попал сюда?- наконец заговорил я, преодолев оцепенение.
Проводник повел плечами и что-то крикнул мальчишке по-эвенкийски. Того точно током прошило; он встрепенулся, крепче обхватил ручонками вершину и замер, не спуская с нас беспокойного, острого взгляда.
— Не хочет говорить, шибко пугался, — объясняет проводник.
Мы медленно подходим к лиственнице. Мальчишка в страхе пытается подняться еще выше, ноги его скользят по стволу дерева, не находя опоры; он торопится, вершинка лиственницы гнется, вот-вот сломается. Долбачи кричит ему, но мальчишка будто не слышит, никакие уговоры не действуют на него, лезет дальше. Мы поспешно отступаем, иначе он действительно слетит на землю и расшибется.